В этой статье предлагаются ответы на ряд вопросов, которые могут возникнуть в связи с выдвижением против агента обвинений в шпионаже. Материалы почерпнуты из практики работы английских и американских спецслужб, известной мне из собственного опыта. Но ответы эти вполне применимы также к другим западным нациям и даже некоторым странам третьего мира, правовые системы которых построены по западному образцу.
Все многообразие вопросов можно свести к двум основным:
(I) Должен ли агент в случае обвинения его в шпионаже признать вину или отвергать её?
(II) Должен ли оперативный работник инструктировать находящуюся у него на связи агентуру о линии поведения в случае допроса или ареста: а) если агент просит об этом; б) даже если он об этом не спрашивает?
Прежде всего хотелось бы отметить, что у меня лично никогда не возникало на сей счёт никаких сомнений, поскольку я исходил из простейшего логического построения, силлогизма.
Главная предпосылка: сообщать противнику информацию нельзя.
Дополнительная предпосылка: признание предоставляет в распоряжение противника информацию.
Вывод: исходя из этого, признаваться нельзя.
Проблема, однако, в том, что этот силлогизм применим только к агентуре, работающей на идейной основе. Те, кто работает не по идейным соображениям (например, за деньги), не рассматривают противостоящие им контрразведывательные службы в качестве «противника» с твёрдыми идеологическими установками. Наоборот, такие люди надеются на то, что полное признание может смягчить наказание, и, соответственно, идут на сотрудничество с контрразведкой. Более того, даже идеологически мотивированные агенты не всегда до конца осознают всю силу вышеприведённого силлогизма. Столкнувшись с обвинением, они могут подумать, что контрразведка всё знает, а следовательно, признание ничего не добавит к тому, что уже известно, хотя — опять-таки — способно снизить степень наказания.
За годы работы в контрразведывательном подразделении СИС, поддерживавшем тесные контакты с МИ-5 (и соответствующими службами США), я всё более убеждался в том, что моё логическое построение единственно верное, причём, что не менее важно, для любого агента, на какой бы основе он ни работал. Я исхожу из того, что если контрразведка на основе имеющихся в её распоряжении доказательств убеждена в нарушении тем или иным индивидуумом закона о государственной тайне, этого ещё недостаточно. Для того чтобы привлечь подозреваемого к судебной ответственности, она должна представить доказательства, способные убедить жюри присяжных заседателей в том, что подсудимый действительно виновен «вне всяких сомнений».
А это не так-то просто. Иногда доказательства исходят из таких деликатных источников, что их невозможно привести в суде, иногда — от агентов, появление которых в судебном заседании способно подорвать оперативные возможности последних или даже поставить под угрозу их самих и их связи. В других случаях это могут быть полученные незаконным путём, а следовательно неприемлемые для суда, улики, как, например, несанкционированный радиоперехват. Наконец, всегда остаётся вероятность того, что жюри подвергнет сомнению правдивость и точность показаний свидетелей обвинения. Иными словами, путь, по которому продвигается обвиняющая сторона, усыпан шипами. Наилучший способ избавиться от подобных неприятностей — склонить подозреваемого человека к саморазоблачению.
Это незамедлительно освобождает процесс от юридических споров по поводу законности, обеспечивает безопасность секретных источников, от которых поступили улики, и делает поведение присяжных заседателей более предсказуемым.
Если же подозреваемый отказывается признать свою вину, то он тем самым перекладывает все сомнения и трудности на обвиняющую сторону. Не исключено, что в ситуации, когда источники занимают слишком «деликатное» положение или когда улики недостаточно убедительны и требуют дополнительной независимой экспертизы, контрразведка может вообще отказаться от судебного преследования. Если дело всё же открыто, компетентный адвокат способен добиться оправдательного приговора, подвергая сомнению достоверность улик и доверие к свидетелям. Даже при самом неблагоприятном раскладе, то есть в случае успешного обвинения, можно найти утешение в том, что вы обрели шанс на затяжную битву, — это лучше, чем преподнести им победу на блюдечке.
С учётом всего сказанного мой ответ на первый вопрос — однозначная рекомендация всем агентам никогда, ни при каких обстоятельствах, даже если перед ними лежат доказательства, не признавать свою вину. Отрицай всё, и у тебя появится шанс избежать привлечения к суду, а если это всё-таки произойдёт, то тебя могут оправдать.
Теперь о втором общем вопросе: должен ли оперативный работник инструктировать свою агентуру о линии поведения в случае допроса или ареста?
Мне известны два случая, когда агенты задавали своим офицерам разведки этот вопрос и оба раза получали уклончивый ответ. Я могу по памяти точно процитировать один из них: «Если мы с вами будем делать всё правильно, такой проблемы не возникнет».
На мой взгляд, подобная уклончивость была вызвана заботой о психологическом состоянии агента. Нехорошо, если агент только и делает, что думает о вероятности провала. Но всегда ли следует руководствоваться только психологическими соображениями? Думаю, что нет.
В послевоенные годы наблюдается поток газетных публикаций о шпионаже и контршпионаже, на эту тему пишутся серьёзные книги и шпионская беллетристика. Любой агент, сообщающий секретные сведения несанкционированному партнёру, не может время от времени не задумываться о возможном провале — если, конечно, он начисто не лишён воображения. И если уж он спрашивает об этом, то, вероятно, потому, что данная проблема его волнует. Это тонкий вопрос, заслуживающий тонкого ответа.
На мой взгляд, даже если агент не спрашивает, его всё равно следует проинструктировать. Но здесь мы вступаем на зыбкую почву, ибо многое зависит от характера агента и его взаимоотношений с оперработником.
АЛЛАН НАНН МЭЙ
В сентябре 1945 года в Канаде перебежал на сторону противника Игорь Гузенко, шифровальщик советского военного атташата в Оттаве. Для того чтобы добиться доверия канадцев и завоевать право на политическое убежище, он прихватил с собой ряд конфиденциальных и секретных документов. Среди них были две свежие шифртелеграммы: из Оттавы в Москву и из Москвы в Оттаву.
В первой телеграмме речь шла о том, что некий «Алек» переводится по работе из Канады в Англию, и сообщались подробные условия предполагаемой явки в Лондоне. В ответном послании условия явки были забракованы и вместо них предлагался другой вариант — встреча в пабе около Британского музея в определённое вечернее время, вскоре по прибытии «Алека» в Англию.
Как сообщил Гузенко представителям канадской спецслужбы — Королевской канадской конной полиции (подразделение безопасности), под псевдонимом «Алек» скрывался Аллан Нанн Мэй, английский физик, работавший в ядерном центре Чок Ривер в провинции Онтарио.
В лондонскую штаб-квартиру СИС шифровка от канадцев пришла через британское бюро координации по вопросам безопасности в Нью-Йорке. Заниматься этой информацией должен был я — в качестве руководителя R-9, подразделения СИС, ответственного за работу на участке антисоветской и антикоммунистической деятельности. Поскольку Мэй был британским подданным, моим первым долгом было оповестить Роджера Холлиса, занимавшегося тем же кругом вопросов в контрразведывательной службе МИ-5.
Сообщив Холлису суть шифровки по телефону, я договорился с ним о встрече тем же утром. К моему приходу Холлис успел выяснить (видимо, в британском ядерном исследовательском центре Харуэлл), что Мэя действительно переводят из Канады в Англию. Если память мне не изменяет, он, кажется, уже находился в открытом море, на борту парохода.
И Холлис, и я ясно понимали, что Гузенко говорит правду. Сложно было представить, зачем ему потребовалось называть «Алеком» Мэя, если бы это в действительности было не так. Вряд ли рядовой советский шифровальщик когда-либо узнал о Мэе, если бы тот не поддерживал какую-то связь с советским посольством. Наводила на размышление и схожесть псевдонима «Алек» с первой частью имени Мэя — Аллан. Совпадало с телеграммой также то, что Мэй переводился по работе из Канады в Англию.
По приглашению Холлиса к нам присоединился руководитель юридической секции МИ-5. Он согласился с тем, что информация выглядела убедительной, но в то же время твёрдо настаивал на том, что её недостаточно для возбуждения судебного иска. Для того чтобы следствие в отношении Мэя завершилось успехом в суде, необходимо было доказать:
а) что телеграммы подлинны (Гузенко имел в посольстве доступ к канцелярским принадлежностям, пишущим машинкам, штампам, печатям и т. п. и поэтому был в состоянии изготовить телеграммы сам. С какой целью? Чтобы увеличить размер денежного вознаграждения за свою измену.);
б) что за псевдонимом «Алек» действительно скрывается Мэй (то обстоятельство, что его переводили по работе, наводило на определённые мысли, но ни в коей мере не убеждало. Гузенко мог где-то узнать о предстоящем переводе и использовать этот факт для фабрикации доказательства.).
Короче говоря, получалось так, что весь иск будет базироваться на ничем не подкреплённых уликах, полученных от Гузенко. Предположим, продолжал развивать свою мысль юрист, что Мэй откажется признать себя виновным. Кому в таком случае поверит жюри, состоящее из британских граждан: видному британскому физику или советскому шифровальщику сомнительного происхождения? Юрист был убеждён, что директор государственной прокуратуры откажет в возбуждении судебного иска на основании только имеющихся в распоряжении МИ-5 улик.
Исходя из этого требовалось собрать дополнительные доказательства. Вполне очевидно, что в качестве первого шага надо было попытаться поймать Мэя с поличным на встрече с советским представителем.
В тот же день после обеда мы вторично встретились с Холлисом, на этот раз в присутствии Леонарда Бэрта. Профессиональный сотрудник департамента криминальных расследований (CID), Бэрт был прикомандирован к МИ-5, где в его обязанности входило: а) связь со Скотленд-Ярдом и б) допросы подозреваемых лиц. Было решено, что Бэрт обеспечит с помощью CID тщательное наблюдение (силами переодетых в штатское сотрудников) за пабом в день ожидаемой встречи. Сам Мэй также будет взят под круглосуточное наблюдение, а его телефон — поставлен на прослушивание. (Само собой разумеется, я при первой же возможности сообщил обо всём этом советской стороне; не помню только точно, с каким разрывом во времени.)
И вот наступил день, когда должна была состояться явка. Переодетые люди Бэрта заняли исходные позиции. Но ничего не призошло. Советский представитель так и не появился; Мэй провёл целый день в своей квартире, разговаривая — если верить вмонтированному в телефон подслушивающему устройству — лишь с самим собой. Ни одного слова из его болтовни нельзя было различить. То, что советский разведчик не вышел на явку, было понятно — сработало мое предупреждение. Но почему не вышел Мэй? Может, он решил прекратить агентурную работу? Или его тоже успели предупредить за такое короткое время? У меня не было ответов на эти вопросы.
Теперь уже британская сторона попала в затруднительное положение. Невыход Мэя на явку можно было истолковать как доказательство ложности информации, полученной от Гузенко, или просто как его ошибку. Проведя ещё одно совещание, мы решили поручить Бэрту совершить прямой подход к учёному-ядерщику и попытаться добиться от него признания. В назначенный день Бэрт отправился на квартиру к Мэю.
Я вновь очутился в кабинете Холлиса, чтобы выслушать отчёт Бэрта. Первая попытка оказалась неудачной: Мэй отверг предъявленные ему обвинения. Но Бэрт был опытным и грамотным специалистом по части допросов. Он заявил, что даёт Мэю сутки «на размышления», и на следующий день вновь приступил к атаке.
Со второй попытки Бэрту удалось добиться успеха. Мэй подписал признание, чрезвычайно короткое и неполное. В нём в основном говорилось, что он сообщал некоторую (не уточнено, какую именно) информацию советскому представителю (безымянному), а также передал ему маленький образец обогащённого урана-235.
Этого, однако, оказалось достаточно, для того чтобы возбудить судебный иск.
Английской стороне предстояло преодолеть ещё одно препятствие. В процессе выбивания из Мэя признания Бэрт не сделал предупреждения, требующегося по закону при любом полицейском допросе, а именно: «Всё сказанное вами будет запротоколировано и может быть использовано против вас». С точки зрения юридической техники признание Мэя было получено незаконным путём и поэтому не могло фигурировать в суде в качестве улики.
Сильный адвокат был бы способен на основании этой зацепки аннулировать иск. Но Мэй, к сожалению, не располагал достаточными средствами, для того чтобы оплатить услуги опытного защитника. На суде, где я присутствовал вместе с Холлисом и Бэртом, он был представлен своим стряпчим, который, собственно, упомянул «явно незаконный способ» получения признания.
«Но, — тут же добавил он, — я не собираюсь в подробностях останавливаться на этом пункте». Я видел, как после этих слов счастливо заулыбался Бэрт. Последняя линия обороны Мэя пала без боя.
Представим теперь, что Мэй отверг все выдвинутые против него обвинения. Я уже высказывал мнение, что в таком случае не было бы судебного иска. Но, для того чтобы ещё более подробно исследовать его положение с точки зрения закона, давайте предположим, что власти всё же решили привлечь его к суду. Как развивался бы процесс?
Прокурор, выдвинув обвинение в шпионаже и столкнувшись с опровержением Мэя, должен был бы представить в качестве доказательств две шифртелеграммы, которыми обменялись Оттава и Москва. Ему также пришлось бы представить в качестве свидетеля живого Гузенко. Тому предстояло дать клятву в том, что: а) эти телеграммы действительно являются документами, которыми обменялись Оттава и Москва, и б) что упоминаемый в телеграммах «Алек» есть не кто иной, как Мэй. Мэй тут же заявил бы, что ничего не знает об этом
деле.
Нет никаких сомнений в том, что компетентный адвокат без особого труда разрушил бы судебный иск. (По британским законам прокурор должен доказать вину подсудимого «вне всяких сомнений».) Защита постаралась бы всячески подчеркнуть то обстоятельство, что Гузенко является предателем; следовательно, его личность внушает подозрение. Будучи знакомым с советским секретным делопроизводством, он мог подделать телеграммы, с тем чтобы заручиться доверием канадских властей. Даже если телеграммы подлинные, Гузенко мог преднамеренно отождествить «Алека» с Алланом; или же его могли ввести в заблуждение; он мог, наконец, просто ошибиться. Короче говоря, вся структура обвинения увязла бы в неясностях и сомнительных моментах.
Обвинительного вердикта со стороны присяжных заседателей можно было ожидать в одном из двух случаев (или в обоих из них): а) если бы Мэй произвёл на жюри исключительно плохое впечатление; б) если бы всё дело испортил адвокат своими неумелыми действиями.
С учётом вышеизложенного, я не сомневаюсь в правоте юриста из МИ-5, заявившего, что директор государственной прокуратуры откажется возбуждать судебный иск.
КЛАУС ФУКС (1949−1950)
Если в случае с Мэем британским властям пришлось столкнуться с юридическими сложностями, то дело Фукса оказалось гораздо более трудным, причём не только в юридическом, но и в оперативном отношении.
Здесь не фигурировало советских шифртелеграмм; не было и необходимости заставлять свидетеля давать клятву. В этом деле единственной уликой являлось толкование ряда шифрсообщений, которыми обменялись в период между серединой 1944 и серединой 1945 годов Нью-Йорк и Москва. Телеграммы эти перехватили и расшифровали соответствующие англо-американские спецслужбы. Было их относительно немного, к тому же некоторые не поддавались прочтению по причине несовершенства системы перехвата и недостаточного знания шифра.
Тем не менее из указанных телеграмм явствовало, что советские спецслужбы в Нью-Йорке получали информацию от некоего источника в центре ядерных исследований Лос-Аламос. Тщательное сопоставление хронологии телеграмм с зафиксированными передвижениями сотрудников Лос-Аламоса позволило с определённой долей уверенности заключить, что источником этим является Фукс. К такому заключению пришли в результате почти годичного анализа и расследования, проводившегося преимущественно на основе негативного подхода: путём исключения лиц, не подходивших под то, о чём говорилось в телеграммах, и исходя из предпосылки о существовании только одного подозреваемого.
Так вот, именно это и представляло собой непреодолимое юридическое препятствие. Согласно британскому законодательству, материалы радиоперехвата не могут сами по себе фигурировать в суде: во-первых, слишком высока вероятность ошибки при прочтении перехваченного текста; во-вторых, нет никаких доказательств того, что сигналы были направлены именно той организацией, которой их стремятся приписать спецслужбы. По закону требовалось бы найти советского официального представителя, готового клятвенно подтвердить, что телеграммы действительно исходили из МГБ и предназначались для Фукса. В данном конкретном случае такого представителя не было, и, следовательно, перехваты не могли фигурировать в качестве улик. (Даже если бы советский представитель имелся, судопроизводство столкнулось бы с такими же трудностями, как в случае с Гузенко: ничем не подкреплённые обвинения советского перебежчика против видного учёного.)
В этом заключалась юридическая сложность. Но существовало ещё и непреодолимое препятствие с точки зрения процедуры разведывательной работы. В Соединённом Королевстве и США материалы радиоперехвата классифицируются высшим грифом секретности. Между спецслужбами этих двух стран существует договорённость о том, что сам факт ведения радиоперехвата, не говоря уже о перехваченных материалах, содержится в секрете от тех, кому это не положено знать. (Было, конечно, немало утечек по мере того, как сотни людей, занимавшихся в годы войны перехватом и криптографией, возвращались к гражданской жизни. Но принципа этого по-прежнему придерживаются. Как правило, власти с неохотой идут на судебное преследование лиц, виновных в утечке, поскольку не хотят привлекать внимание общественности к столь деликатной проблеме.)
Мне могут сказать, что возможно ведь и закрытое заседание суда. Правильно. Но это означает лишь отсечение публики, прессы и небольшого числа мелких служащих. Даже в закрытом заседании участвуют судья, секретарь суда, прокурор и адвокат со своим помощником, двенадцать членов жюри присяжных заседателей и сам обвиняемый. При таком разнообразном собрании людей практически невозможно обеспечить должный уровень секретности. Взять хотя бы обвиняемого, который, если его найдут виновным и заключат в тюрьму, способен сообщить информацию буквально сотням своих товарищей по заключению, а те распространят её ещё шире после возвращения на волю. Поэтому спецслужбы не пошли бы на слушание дела даже в закрытом заседании.
Как только подозрения в отношении Фукса выкристаллизовались (к тому времени он работал уже в Харуэлле), МИ-5 установило за ним наружное наблюдение. Но эта мера не принесла никаких результатов. Может быть, он пользовался методами связи, которые наблюдение было не в состоянии зафиксировать? В МИ-5 опасались, что это именно так, и решили, что продолжительное и, возможно, безрезультатное наблюдение слишком рискованно: находясь «под колпаком», Фукс мог продолжать передавать важную информацию. Контрразведка вознамерилась попытаться силой вытянуть из него признание — и преуспела.
Как и в случае с Мэем, обвинение в суде было выстроено исключительно по принципу саморазоблачения подозреваемого лица. Не будь его исповеди, процесс вообще не состоялся бы.
Дополнительный штрих к делу Фукса. Небезынтересно отметить, что спустя несколько месяцев из того же источника поступила информация о сотрудничестве с нашей службой Маклейна. И опять, по тем же причинам, британская контрразведка столкнулась с невозможностью открыть судебное дело без саморазоблачения подозреваемого; в связи с этим было принято решение допросить Маклейна 28 мая 1951 года.
Дальнейший ход событий не требует комментариев, ибо Маклейн, как известно, покинул Британию 25 мая.